Old Russian Literary Tradition in Post-revolutionary Publicistic Writing of I.A. Bunin
Бакунцев Антон Владимирович
кандидат филологических наук, доцент кафедры редакционно-издательского дела и информатики факультета журналистики МГУ имени М.В. Ломоносова, auctor@list.ru
Anton V. Bakuntsev
Ph.D., associate professor, chair of editing, publishing and information science, Faculty of Journalism Moscow State University, auctor@list.ru
Аннотация
22–24 октября 2012 г. в Доме русского зарубежья имени А. Солженицына (Москва) состоялись Международные историко-филологические чтения «Ad fontes: Письменные памятники Древней Руси», посвященные 1150-летию российской государственности. А.В. Бакунцев выступил на этих чтениях с докладом, текст которого публикуется ниже. В докладе затрагивается тема обращения И.А. Бунина-публициста к древнерусской литературной традиции. Автор доказывает, что в своем публицистическом творчестве Бунин часто прибегал к сюжетам, мотивам, жанрам древнерусской литературы и даже создал ряд собственных произведений с использованием ее наиболее характерных приемов.
Ключевые слова: И.А. Бунин, публицистика, революция, древнерусская литература, литературная традиция.
Abstracts
The International historic-philological readings “Ad fontes: Ancient Manuscripts of Old Russia” which is dedicated to the 1150th anniversary of Russian statehood, took place in Solzhenitsyn House of Russian Abroad (Moscow) on October 22–24, 2012. A.V. Bakuntsev made there a report which is given below. The report broaches the subject of Bunin`s appeal to Old Russian literary tradition. The author proves that Bunin appealed to the plots, the themes and the genres of Old Russian literature and used its typical methods in his own works.
Key words: I.A. Bunin, publicistic writing, Revolution, Old Russian literature, literary tradition.
Средневековье – западное, восточное и русское – занимает далеко не последнее место в бунинском творческом наследии. Писатель не раз обращался к средневековым литературным мотивам, сюжетам, приемам и даже жанрам при создании собственных поэтических и прозаических произведений, а также в своей публицистике. Себя Бунин считал подверженным, подобно Т. Готье, «готической болезни»1. Но это лишь одна из сторон бунинского художественного самосознания. Известно, что Бунин чрезвычайно ценил восточную средневековую поэзию, в частности произведения Саади. Но не меньше, если не больше, чем европейское и восточное, Бунина волновало родное, русское Средневековье с его противоречивой историей, с его богатой и разносторонней литературной традицией.
Интерес к русским былинам, летописям, «хожениям», житийной, апокрифической и проповеднической литературе проявился у писателя еще в дореволюционный период его творчества. Об этом свидетельствуют его некоторые дневниковые записи2, ряд стихов (одно из них – «Святой Прокопий» – даже написано на старославянском языке), а также повесть «Деревня». В большинстве этих произведений древнерусские литературные реминисценции носят чисто художественный (или художнический) характер, с той или иной степенью стилизованности под соответствующие древнерусские жанры. Но есть и такие произведения, в которых подобные реминисценции имеют дополнительный, внехудожественный, смысл и пронизаны ярко выраженной публицистичностью.
Например, один из главных персонажей повести «Деревня», Кузьма Красов, негодуя на «дикость» и жестокость русского народа, для подтверждения своих слов апеллирует к русским летописям и былинам, и его слова звучат остро публицистически: «Да-а, хороши, нечего сказать! Доброта неописанная! Историю почитаешь – волосы дыбом станут: брат на брата, сват на свата, сын на отца, вероломство да убийство, убийство да вероломство… Былины – тоже одно удовольствие: “распорол ему груди белые”, “выпускал черева нá землю”… Илья, так тот своей собственной родной дочери “ступил на леву ногу и подернул за праву ногу”…»3. Знаменательно, что эта реплика, столь негативная по отношению к некоторым чертам русского национального характера, зафиксированным в русских летописях и былинах, почти слово в слово будет не раз повторена Буниным устно и печатно во время «великой русской революции» и затем в первые годы эмиграции.
Во время первой мировой войны, которая, по выражению писателя, принесла ему «великое душевное разочарование»4, Буниным все сильнее начинают овладевать апокалипсические настроения. Наблюдая, как в это, такое трудное для страны время, петербургский и московский «бомонд» прожигает жизнь в пирах и оргиях, словно никакой войны нет, Бунин, по воспоминаниям Дон-Аминадо, «пророчески» говорил: «Помяните мое слово, это добром не кончится!..»5. А в собственном творчестве для выражения этих предчувствий писатель снова обращается к традициям древнерусской литературы – но уже не только как художник, но и как публицист, тяготеющий к проповедничеству в духе Л.Н. Толстого и одновременно Отцов Церкви. Именно таким прорицателем-проповедником Бунин выступает в своих стихотворениях 1916 г.: «Сон епископа Игнатия Ростовского»6, «Канун», «На исходе», «Из книги пророка Исаии».
Примечательно, что в это время Бунин, по своим политическим и моральным убеждениям тяготевший с 1900-х гг. к социал-демократии, подобно большинству представителей русской интеллигенции, «жаждал революции»7. Этому можно только удивляться, ведь автор «Деревни», рассказов «Ночной разговор», «Я все молчу», «Хорошая жизнь», «Петлистые уши», изобразивший в них темные стороны русского национального характера, не мог не предвидеть последствий революционной «встряски». В дальнейшем, уже после Февраля и Октября 1917 г., будучи в «белой» Одессе и затем в эмигрантском Париже, Бунин утверждал, что он как раз предвидел эти последствия и даже предупреждал о них, однако, как нам думается, тут он был не вполне искренен.
Подлинное, а не только литературное (т.е. отвлеченно-эстетское) осознание происшедшего в 1917 г. к Бунину пришло уже в ходе революции, когда на его глазах разлагаться начали деревня, армия, государство. Одновременно с этим процессом и наперекор ему у писателя начало расти осознание исключительной ценности того, что революция шаг за шагом обесценивала: государство, армию, церковь, традиционную культуру. Потребовались месяцы нравственных мук от зрелища всеобщего распада, месяцы унижений и страха за собственную жизнь и жизнь близких, прежде чем Бунин и себя осознал не просто русским писателем, но именно писателем национальным, кровно и духовно связанным с созидателями отечественной культуры.
Отныне, подобно многим другим представителям российской интеллигенции, не склонившим головы перед советской властью, именно в прошлом России, в ее «темной древности», в ее литературном и духовном наследии Бунин находит нравственную опору и ответы на вопросы «окаянной» современности, черпает силы для творчества. Древнерусская литература, с ее летописями, житиями, отческими поучениями, осознанно воспринимается писателем как единственно подлинная первооснова русской культуры. При этом совсем не случайно, что и у Бунина, и у ряда его единомышленников из числа сначала просто «белых», а затем и «белоэмигрантских» писателей, публицистов большевистский режим ассоциировался с татаро-монгольским игом, с Ордой. А в пропагандистских материалах «белой» и вообще антисоветской печати периода Гражданской войны одним из наиболее устойчивых эпитетов в отношении большевиков было слово «захватчики».
Знаменательна дневниковая запись, сделанная женой писателя, В.Н. Муромцевой-Буниной, 5 (18) марта 1919 г.: «Сейчас я долго сидела с Яном. <…> Он все говорил, что была русская история, было русское государство, а теперь его нет. Костомаровы, Ключевские, Карамзины писали историю, а теперь нет и истории никакой. <…> “Мои предки Казань брали, русское государство созидали, а теперь на моих глазах его разрушают – и кто же? Свердловы? Во мне отрыгнулась кровь моих предков, и я чувствую, что я не должен был быть писателем, а должен принимать участие в правительстве”.
Он сидел в своем желтом халате и шапочке, воротник сильно отставал, и я вдруг увидела, что он похож на боярина»8.
В этих строках – как бы ключ к пониманию и личности «пореволюционного» Бунина, и той части его творческого наследия, в которой особенно отчетливо проявилась древнерусская литературная традиция. Это свидетельство того, что писатель наконец-то осознал себя наследником своих предков – созидателей русского государства, почувствовал в полной мере свою сыновнюю, гражданскую, историческую ответственность перед ними и вместе с тем как бы и сам, лично, вышел из русской древности.
Выражением нового личностного и творческого самосознания Бунина стала его статья «Не могу говорить» в одесской газете «Наше слово». Эта статья и по форме, и по содержанию явно тяготеет к образцам древнерусских проповедей-поучений и одновременно «плачей». Именно в ней Бунин впервые открыто заявил о себе как о национальном писателе, как о «не последнем сыне своей Родины», неподдельно скорбящем о ее незавидной судьбе и негодующем на ее врагов. Бесчисленные библейские реминисценции (главным образом апокалипсического и эсхатологического характера) также роднят эту бунинскую статью с древнерусскими проповедями.
Нет ничего удивительного в том, что «метаморфоза», о которой идет речь в дневнике В.Н. Муромцевой-Буниной, произошла с Буниным именно во время революции и Гражданской войны, т.е. в один из тех периодов, которые Б.М. Эйхенбаум характеризовал как «трудные и грозные для страны и народа годы»9. По мнению литературоведа, именно в такие периоды в отечественной литературе возникает то, что он, вслед за исследователем древнерусской литературы И.П. Ереминым, назвал «рецидивами летописного образа мыслей и стиля»10. Такими «рецидивами» Эйхенбаум считал пушкинского «Бориса Годунова», задуманную, но не написанную Грибоедовым поэму о 1812 г., толстовскую «Войну и мир», щедринскую «Историю одного города».
Следуя логике Эйхенбаума, таким же «рецидивом летописного образа мыслей и стиля» называет бунинские «Окаянные дни» швейцарский исследователь жизни и творчества Бунина Д. Риникер. Он пишет: «В связи с революцией, в воистину “грозные для страны и народа годы”, летописная традиция стала для Бунина особенно актуальной. В разных публицистических выступлениях конца 10-х – начала 20-х гг. Бунин постоянно возвращался к древним летописям»11. В самом деле, всевозможные ссылки на древнерусские летописи то и дело встречаются, например, в знаменитой бунинской лекции «Великий дурман», в речи «Миссия русской эмиграции», в статье «Инония и Китеж», в книге «Окаянные дни» и др.
Явная летописная реминисценция содержится и в «политическом» стихотворении «22 декабря 1918 г.», написанном в связи с вступлением в Одессу союзнических войск. В этом стихотворении Бунин собирательно называет союзников, представителей Запада, «варягом», тем самым как бы поэтически и политически уравнивая события глубокой древности, описанные в «Повести временных лет», с событиями начала ХХ в.: и в те далекие времена, и теперь «земля наша велика и обилна, а наряда в ней нет»12. Правда, Бунин, в отличие от наших пращуров, не предлагает «варягу» «княжити и володети нами», его притязания гораздо скромнее: «Сорви с кровавой бойни наглый стяг, // Смири скота, низвергни демагога»13.
Между тем в своих печатных и устных выступлениях конца 1910‑х – середины 1920-х гг. Бунин не только цитировал древнерусские тексты. Он и некоторые собственные произведения – главным образом публицистические – создавал как бы «с оглядкой» на памятники древнерусской письменности, «по образцу» их, с использованием их приемов.
Например, Д. Риникер, как уже говорилось, находит много общего у древнерусских летописей и «Окаянных дней»14. О правомерности подобного «сближения» мы скажем чуть позже. Со своей же стороны заметим, что определенное концептуальное сходство у «Окаянных дней» имеется и с такими памятниками древнерусской литературы, как «Плач о пленении и о конечном разорении Московского государства» и «Житие протопопа Аввакума».
По словам известного исследователя древнерусской литературы А.М. Панченко, «основные мотивы “Плача” – печаль, сетование, скорбь о былом могуществе и величии России, призывы к покаянию и молитве, “дабы Бог… пощадил останок рода христианскаго”… Начав с появления первого самозванца, “предтечи антихриста” и “сына тьмы”, автор касается в своем повествовании многих горестных событий последних лет. Он резко осуждает захватчиков и их русских пособников, но вину за страдания России возлагает не только на них. По его мнению, к Смуте привели внутренние распри, “братоненавидение”, внутренний кризис, вызвавший всеобщий нравственный упадок. “Правда в человецех оскуде, – горестно пишет автор “Плача”, – и воцарися неправда… и обнажися злоба, и покрыхомся (покрылись мы) лжею”… Автор “Плача” как бы приглашал задуматься о причинах Смуты»15. По существу то же самое, но только на новом витке исторического процесса делал Бунин в своих «Окаянных днях».
Что же касается «Жития протопопа Аввакума», то с этим произведением бунинскую книгу роднит неистовость и бескомпромиссность в суждениях о происходящем вокруг него. Как и для Аввакума, для Бунина принципиальными являются вопросы веры, личной свободы, блага Отечества. При этом обоим авторам свойственна ярко выраженная, подчеркнутая эгоцентричность повествования. И в «Житии протопопа Аввакума», и в «Окаянных днях» авторское «я» дано крупно, резко. И в том, и в другом произведении оно пронизывает собой весь текст и целиком определяет его содержание.
В формально биографических книгах «Освобождение Толстого» и «О Чехове», в статье «Инония и Китеж», посвященной 50-летию со дня смерти А.К. Толстого, можно обнаружить явно агиографические черты. В самом названии книги о Л.Н. Толстом заложен глубокий религиозно-философский смысл: по мнению Бунина, Толстой в течение почти всей жизни стремился освободиться от своей земной природы и стать просветленным, приблизиться к Богу. А в книге «О Чехове» есть такие строки: «У Чехова каждый год менялось лицо:
В 79-м г. по окончании гимназии: волосы на прямой ряд, длинная верхняя губа с сосочком.
В 84-м г.: мордастый, независимый, снят с братом Николаем, настоящим монголом.
В ту же приблизительно пору портрет, написанный братом: губастый, башкирский малый.
В 90-м г.: красивость, смелость умного живого взгляда, но усы в стрелку.
В 92-м г.: типичный земский доктор.
В 97-м г.: в каскетке, в пенсне. Смотрит холодно в упор.
А потом: какое стало тонкое лицо!»16.
Эти строки свидетельствуют о типично бунинском видении и понимании чеховского духовного роста и просветления. В них не просто зафиксированы изменения во внешнем облике Чехова, для Бунина эти изменения – прямые и красноречивые проекции внутреннего чеховского преображения. Обращает на себя внимание и скрытая, весьма принципиальная для Бунина оппозиция: «монгол», «башкирский малый» – «тонкое (читай: иконописное) лицо». По Бунину, Чехов «выдавил из себя по капле» не только «раба», но и духовного «монгола», «азиата», став под конец жизни если и не святым, то, во всяком случае, истинно русским и в самом существе своем истинно православным праведником.
О том, насколько важна и, как уже говорилось, принципиальна была для Бунина оппозиция «славянское, русское» – и «монгольское, азиатское» можно судить по целому ряду его публицистических выступлений, в особенности – по статье 1925 г. «Инония и Китеж». Почти вся эта статья, формально посвященная памяти А.К. Толстого, построена на духовном противопоставлении Руси «обдорской», «татарской» и Руси славянской, христианской, причем это противопоставление реализуется и в плане конкретно-историческом, реальном, и в плане литературном, культурном. Для Бунина современная ему советская Россия и ее новая литература – безусловные свидетельства утверждения «обдорской», «татарской» Руси, проявления ненавистной ему не меньше, чем Толстому, «монгольщины». Формально повод для такого взгляда на молодую советскую литературу Бунину дал Блок своими «Скифами», вызывавшими у Бунина такую же ярость, как поэма «Двенадцать». Блоковская (и не только блоковская) поэтизация русской «азиатчины» для Бунина была неприемлема. Строкам из стихотворения Блока: «Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы, // С раскосыми и жадными очами!»17 – он противопоставлял толстовские слова: «Моя ненависть к монгольщине есть идиосинкразия; это не тенденция, это я сам. Откуда вы взяли, что мы антиподы Европы? Туча монгольская прошла над нами, но это была лишь туча, и черт должен поскорее убрать ее без остатка. Нет, русские все-таки европейцы, а не монголы!»18.
Характерно, что в пору новой русской смуты и социально-политической междоусобицы Бунин с особым вниманием читал и перечитывал не только труды русских историков, Ключевского, Костомарова, но и стихи, письма А.К. Толстого